ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Видя, что оркестранты работают вполсилы, дирижер становится заносчивым и агрессивным; в результате разражается ожесточенный спор по профсоюзным вопросам, а за ним — и стихийный бунт, в ходе которого в развешанные по стенам портреты великих немецких композиторов летят экскременты. В конце концов на место низложенного дирижера водружают гигантский метроном, но и его чуть позже постигает та же участь.

Предел этому ребяческому разгулу кладет огромный стальной шар — орудие уличной бригады рабочих по сносу обветшавших зданий; безжалостно круша стену, он вторгается внутрь, безвозвратно унося жизнь Клары — полюбившейся нам арфистки. Таким образом, порядок опять сменяет хаос — процесс, который вновь и вновь обречено переживать человечество. Но, как и при любом низвержении, оказывается навсегда утрачено нечто драгоценное; отныне оркестру предстоит обходиться без арфистки и ее партии. Итак, утрачено сокровище — быть может, необратимо. Вот что самое главное.

Стальной шар уличной бригады — враг человеческих ценностей. Он не ведает жалости. Он — наемное орудие уничтожения. Подобно тем, кто им манипулирует, он беспощаден в своей страшной работе. Но подлинная трагедия заключается в том, что о нанесенном им ущербе скоро забывают. Обнищавший изнутри мир готов в мгновение ока принять данность за должное. Немыслимое видится само собой разумеющимся.

В финале, когда потрясенные случившимся оркестранты осознают, что нуждаются в лидере, дирижер занимает свое место за пюпитром и возглашает: «Di capo, signori» [36]. Оркестр начинает все сначала, вспыхивают очередные мелкие перебранки, и дирижер разражается длинной негодующей тирадой на немецком на фоне затемненного экрана. Чем больше вещи меняются, тем больше остаются они сами собою. Ведь человеческое — всего лишь человеческое.

Финальное словоизвержение дирижера трактовали по-разному; что до меня, то я не вкладывал в него никакого иного смысла, кроме охватившего героя отчаяния — отчаяния, в какой-то мере сходного с моим, ибо я в некотором роде тоже дирижер, только в собственном ведомстве. Незадолго до финала, когда я расспрашиваю его в артистической, он роняет: «Мы работаем вместе, но объединяет нас лишь ненависть, как в распавшейся семье». Подчас, когда на съемочной площадке все валится из рук, я испытываю точно такое же чувство.

Кто-то из критиков высказал предположение, что уличный шум на звуковой дорожке в начале фильма и тирада на немецком в конце несут в себе некий глубинный смысл. Ну, по части «глубинного смысла» могу сказать лишь одно: похоже, вольно или невольно я дал своими лентами многим критикам пищу для размышлений.

Ведь коммуникацию неверно называть наукой; это искусство, и в его рамках то, что стремишься сообщить, не всегда адекватно тому, что сообщаешь. Недаром в драме главенствующая роль принадлежит аудитории; аудитория воспринимает и оценивает то, что видит и слышит. У зрителей — собственные глаза и уши. Не мне подсказывать им, что думать в той или иной связи; иначе недолго превратиться в педанта, тормозящего ход их мысли. Не скрою, меня часто — чаще всего — озадачивает то, что люди, по их признанию, усматривают в моем творчестве. Роль творца — в том, чтобы распахивать, а не сужать мир, лежащий перед аудиторией. Но подчас это превращается в разновидность салонной игры, где один участник говорит что-то шепотом своему соседу, тот — своему, и так далее; в результате, когда сказанное возвращается к тому, кто начал игру, тот не узнает его смысла.

Ни одну пьесу нельзя считать завершенной, пока ее не увидит публика. Возвращаясь к кино: публика — единственная, кому позволено менять свою роль от просмотра к просмотру. Меня нередко пугает (реже — забавляет) та метаморфоза смысла, заложенного в моих лентах, о которой я слышу из уст своих зрителей.

Помню, как-то раз, зайдя в туалет, я услышал от незнакомого человека, только что посмотревшего «Репетицию оркестра»: «Вы совершенно правы. Нам действительно нужен сегодня дядюшка Адольф». Я застегнул ширинку и пулей выскочил наружу.

Первый публичный показ «Репетиции оркестра» состоялся при не совсем обычных обстоятельствах. Дело в том, что Алессандро Пертини, еще до того, как его избрали президентом, попросил меня в частном порядке показать ему мой последний фильм. В итоге неофициальная премьера «Репетиции оркестра» состоялась в президентском дворце в октябре 1978 года в присутствии избранного круга именитых политиков. Честь, от которой я предпочел бы уклониться, но поскольку я дал согласие Пертини до того, как его избрали, деться мне было некуда.

Политики были подчеркнуто вежливы, что не предвещало ничего хорошего. Кое-кого из них шокировал язык картины, но тут президент принял мою сторону. Однако и ему оказалось не по силам защитить меня от упреков другого рода. Все восприняли фильм очень лично или, как минимум, очень политично. Всюду, куда можно было привнести негативное звучание, оно было привнесено. Например, лидер компартии (он родился на Сардинии) был уверен, что суетливый профсоюзный деятель, говорящий с сардинским акцентом, списан с него. В действительности имело место случайное совпадение: просто актер, исполнявший эту роль, был родом с Сардинии. Обескураженное отзывами в прессе руководство «РАИ» Раз за разом откладывало уже анонсированную телепремьеру, и фильм сначала вышел на экраны кинотеатров. К тому времени, как его показали по телевидению, все уже забыли, что именно в «Репетиции оркестра» так вывело их из себя.

Глава 15. Дневные ужасы, ночные грезы

Мои сновидения кажутся мне столь реальными, что порой спустя годы приходится гадать: случилось ли это со мной в действительности или просто привиделось? Ведь сны — язык, сотканный из образов. Нет ничего правдивее снов, ибо они опрокидывают любое поверхностное прочтение. Иначе и быть не может: место понятий в них занимают символы. Каждый оттенок, каждая черточка — в снах все что-нибудь да значит…

По ночам я живу в моих снах чудесной жизнью. Мои сновидения так захватывающи, что мне всегда хотелось поскорее забраться в постель. Бывает, раз за разом мне снится один и тот же сон. Воскресая подчас чуть-чуть по-иному, с новыми деталями и тонами. Конечно, сны посещают меня не всегда, но достаточно часто. И меня тревожит, что наступит день — или, точнее, ночь, — когда я их уже не увижу. Пока что этого не случилось; но должен заметить, с годами мои ночные грезы стали реже и короче. Наверное, это естественно: ведь в основе столь многих снов лежит сексуальность.

Грезить, впрочем, можно и не погружаясь в забытье. Ведь сновидения — ночная игра моего ума, не более. Они скорее сродни озарениям. Потому что сны — пряжа, сотканная человеческим подсознанием, озарение же — плод сознательной идеализации. Некоторые из моих снов очень стары — например, тот, в котором Лаурел и Харди в детских костюмчиках резвятся у качелей.

Я умею грезить и с открытыми глазами: достаточно лишь вообразить что-нибудь такое… Назвать это сном было бы неточно. Кое-кто считает это моим излюбленным способом бегства от действительности; так, дескать, выражается нежелание решать повседневные проблемы. Есть в этом, пожалуй, доля правды: когда я не знаю, как разрешить тот или иной вопрос, я стараюсь избавиться от мысли о нем. Надеясь, что это сделает еще кто-нибудь. В чем-то я похож на героиню «Унесенных ветром»: завтра, мол, будет время об этом подумать. Таков я во всем, кроме кино: когда речь идет о фильме, я беру на себя всю полноту ответственности. В то же время я твердо убежден: грезить наяву и быть реалистом — вещи отнюдь не взаимоисключающие; в конце концов, разве не в посещающих человека озарениях находит воплощение самая глубокая реальность — реальность его собственного я?

Хотя я появился на свет у самого моря, в городке, куда съезжались купаться со всей Европы, я так и не научился плавать. В одном из самых ранних, навязчиво повторявшихся снов я постоянно тонул. Но меня всякий раз спасала гигантских размеров женщина с необъятным бюстом — необъятным даже по сравнению с ее грандиозными формами. Поначалу этот сон приводил меня в неподдельный ужас, но постепенно я стал ловить себя на том, что инстинктивно жду появления великанши, которая поднимет меня над водой и приютит меж своих немыслимых полушарий. Казалось, нет на земле места, более для меня желанного, нежели это узкое ущелье между двумя возвышающимися холмами. Сон возвращался ко мне снова и снова, и я уже с нетерпением ждал наступления жуткого мига, когда надо мной сомкнётся водная гладь, ибо не сомневался, что спасение подоспеет вовремя и мне в очередной раз доведется испытать чувственный восторг быть стиснутым этими великолепными грудями.

вернуться

36

С самого начала, господа (ит.)

50
{"b":"153325","o":1}